достигаемое беседой, дается собеседникам с трудом. Так, попытка уточнить
понятие мужества через понятие упорства ничуть не приводит к уяснению
вопроса: получается, что самое дурное, неразумное упорство и есть мужество,
иначе говоря, в ход рассуждения прокрадывается противоречие и искомой
гармонии в мыслях не получается. "Стало быть, Лахес, — замечает Сократ, —
той дорической гармонии, о которой ты говорил, у нас с тобой что-то не
выходит, потому что дела наши не согласуются со словами нашими" ["Лахес",
193 Е]. "Понимать-то я, кажется, понимаю, что такое мужество, а вот только
не знаю, как это оно сейчас от нас так ушло, что я не успел схватить его и
выразить словом, что оно такое" [там же, 194 В].
На помощь оказавшемуся в тупике Лахесу Сократ приглашает другого
участника беседы — полководца Никия. Знаменитый полководец вносит в
определение мужества поправку: он разъясняет, что мужество "есть некоторого
рода мудрость" [Лахес, 194 О]. Сократ не возражает против этого
определения, но немедленно требует объяснения, «что же это за наука или
наука о чем» [там же, 194 Е]. И получает ответ: под наукой мужества Никий
разумеет «знание опасного и безопасного и на войне, и во всяких других
случаях» [там же, 195 А]. Но тут же выясняется, что признак мужества,
указанный в определении Никия, имеется и во многих таких случаях знания,
которые на основании наличия этого признака никак не могут быть
охарактеризованы как случаи мужества. Так, врачи знают, что может быть
опасно в болезнях, земледельцы — в земледелии, ремесленники — в своем деле.
Все они, каждый в своей сфере, знают, чего следует бояться и чего не
следует, но от этого они ничуть не более мужественны [см. там же, 195 С].
То же самое приходится сказать и о гадателе. Но если врач или гадатель не
знают, чего следует и чего не следует бояться, то они не могут быть
мужественными, не приобретя этого знания. Поэтому тот, кто придерживается
определения Никия, или должен отказать в мужестве какому бы то ни было
зверю в силу отсутствия у него этого знания, или же должен признать, что
какой-нибудь лев, тигр или кабан так мудр, что может знать то, чего не
знают многие люди, ибо это знание трудно приобрести им; но, полагая
мужество в том, в чем его полагает Никий, «необходимо признать, что
относительно этого мужества и лев, и олень, и бык, и обезьяна уродились
одинаково» [там же, 196 Е].
В исследовании понятия о предмете, которое должно завершиться его
определением, Сократ в качестве необходимого условия рассуждения и мышления
выдвигает свободу мышления от противоречия. Закон или, точнее, запрет
внутреннего противоречия в рассуждении во времена Сократа не был еще
сформулирован теоретически как закон логики. Однако, не формулируя этого
закона как закона логической теории (сама логика как специальная наука в то
время еще не сложилась и не имела своей литературы), Сократ ранних —
«сократических» — диалогов Платона четко применяет уже этот закон в
практике своих диалектических рассуждений.
Условием свободы диалектического рассуждения от противоречия Сократ
считает строго однозначное понимание терминов в рассуждении. В «Лахесе»
есть место, точно характеризующее эту мысль. Возвратившись к своему тезису,
согласно которому мужество — только один из видов добродетели, и напомнив,
что другими ее видами будут самообладание, справедливость и прочее в этом
роде, Сократ вдруг останавливает свое перечисление. "Теперь стой, - говорит
он. - Стало быть, в. этом мы с тобою согласны, а вот посмотрим относительно
страшного и нестрашного, может быть, ты разумеешь под этим одно, а мы
другое" [там же; 198 В].
«Разумеешь ли ты в таком случае те же самые части, что и я?» [там же,
198 В]. Замечание (или вопрос) Сократа важно потому, что по его убеждению
неоднозначность терминов лишает рассуждение доказательной силы, разрушает
логическую связь между терминами.
«Лахес» заканчивается, не приведя ни к какому решению поставленного в
нем вопроса. Вопрос формулируется чрезвычайно четко и точно, так же четко и
точно проводится необходимое для решения поставленного вопроса деление
исследуемого родового понятия на составляющие виды, или видовые понятия, но
до решения вопроса по существу исследование не доходит. Сократ,
резюмирующий результат беседы в «Лахесе», приходит к заключению, что все
участники собеседования не достигли поставленной цели: «Все мы одинаково
оказываемся в затруднении: почему бы в таком случае можно было предпочесть
того или другого из нас? Право, мне кажется, что никого нельзя предпочесть»
[Лахес, 200 Е].
Таким же характером, как в «Лахесе», отличается диалектическая беседа
в «Хармиде». И здесь задача диалога — определение понятия. На этот раз это
понятие «благоразумия». Мы не будем подробно рассматривать ход тезисов
Сократа, однако заметим, что «Хармид» хорошо характеризует главную цель
диалектических бесед Сократа, как ранних, так и поздних, зрелых. Цель эта —
подчинение философского исследования нравственной задаче, нравственной
проблеме. Читатель «Лахеса» и «Хармида» участвует вместе с Сократом в
исследовании нравственных категорий. Однако сама диалектическая
аргументация Сократа еще малоискусна, недостаточно выработана. Более
высокую ступень развития диалектики представляет аргументация Сократа, как
она изложена Платоном в диалоге «Гиппий Больший». Здесь с гораздо большей
ответственностью, чем, например, в «Лахесе» при определении мужества,
подчеркнуто, что цель диалектического исследования (в «Гиппии») —
определение прекрасного как сущности исследуемого, общей для всех его
частных случаев, или обнаружений. Смехотворность попытки глупого Гиппия,
который на вопрос Сократа о том, что есть прекрасное, отвечает, будто это
прекрасная девушка, состоит именно в том, что Гиппий не видит и не понимает
смысла самого вопроса, не видит и не понимает различия между общим и его
частными обнаружениями, между сущностью и ее явлением, между единым и
многими частями этого единого. Когда Сократ спрашивает Гиппия, что такое
прекрасное, Гиппию кажется, будто его просят указать какой-нибудь частный
вид или особый пример прекрасного. Он не понимает, что вопрос может быть
сформулирован о самом существе прекрасного, независимо от всех особых и
частных случаев его явления.
В диалоге Сократ формулирует свои вопросы, свои возражения и
опровержения не от самого себя, а якобы от имени какого-то своего
собеседника, с которым будто бы вел недавно беседу о прекрасном и которого
он не мог одолеть в споре. Сократ заявляет Гиппию: «...смотри, дорогой мой:
он ведь тебя спрашивает не о том, что прекрасно, а о том, что такое
прекрасное» [Гиппий Больший, 287 Е]. Отвергнув и даже высмеяв ряд ответов
Гиппия, бессмысленность которых вытекает именно из неспособности понять
смысл вопроса о прекрасном, т. е. вопроса о том, что такое «прекрасное само
по себе, благодаря которому все остальное украшается и представляется
прекрасным, как только эта идея присоединяется к чему-либо, это становится
прекрасной девушкой, кобылицей, либо лирой», Сократ сам повторяет в более
точной форме смысл этого вопроса. «Я спрашивал о прекрасном самом по себе,
которое все, к чему бы оно ни присоединилось, делает прекрасным, — и
камень, и дерево, и человека, и бога, и любое деяние, любое знание. Ведь я
тебя спрашиваю, дорогой мой, что такое красота сама по себе, и при этом
ничуть не больше могу добиться толку, чем если бы ты был камнем, мельничным
жерновом, без ушей и без мозга» [там, же 292 В].
Наибольшее значение диалога «Гиппий Больший» в плане истории философии
и истории логики состоит в том, что в нем четко формулируется мысль,
согласно которой определение понятия есть определение сущности
рассматриваемого предмета, а сама сущность понимается как единство в
многообразии его проявлений, как постоянство, как тождество в изменяющемся
многообразии. Даже туповатый Гиппий, каким он выведен в этом диалоге,
догадывается наконец о том, что Сократ добивается от него именно
определения этого единства во множестве, постоянства в изменчивом,
тождества в различном. «Мне кажется, ты добиваешься, — соображает в одном
месте Гиппий,— чтобы тебе назвали такое прекрасное, которое нигде никогда
никому не покажется «безобразным» [там же, 291 П.].
На этом, впрочем, догадливость Гиппия иссякает. Больше того.
Не только глупый и смешной Гиппий, но даже умнейший и проницательнейший
Сократ освещает только одну сторону вопроса. Он достаточно подчеркивает
мысль о единстве и о родовой общности частных видов «мужества» («Лахес»),
«благоразумия» («Хармид»), «прекрасного» («Гиппий Больший»), но не доходит
до мысли о том, что задача определения понятия состоит не просто в уяснении
родового единства, но вместе с тем и в выяснении единства
противоположностей между родовой общностью и видовыми особенностями. Только
единство он подчеркивает — особенно в «Гиппии Большем» —со всей
отчетливостью и резко. Можно даже сказать, что в этом отношении поиски
определения «прекрасного» в «Гиппии Большем» предвосхищают и предваряют
характеристику «прекрасного», которую несколькими десятилетиями позже
разовьет уже не Сократ, а его ученик Платон. От «Гиппия Болыпего» прямая
нить ведет к «Пиру» — произведению Платоновой зрелости. Конечно, у
Сократа нет ни малейшего намека на платоновское учение об
обособленном, запредельном, трансцендентном пребывании «идеи»
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7